Мы поговорили с режиссёром о его последних работах в театре и о том, как часто в постоянно меняющемся мире приходится брать свои слова назад.
— Илья, месяц назад вы выпустили спектакль «Мама» по пьесе Флориана Зеллера в питерском театре имени Ленсовета. Разве вы не зареклись там работать после тяжёлого постановочного периода спектакля «Посох, палка и палач»?
— Я думал, что я никогда не вернусь в этот театр. Но жизнь многообразна, и создались условия, при которых спектакль «Мама» стал возможным и даже интересным. Всё началось с того, что актриса Анна Алексахина предложила мне поставить спектакль по пьесе, которую она принесла. А я нахожусь в поиске сложных путей.
Потому что на площадке, где тебе комфортно, ты можешь недополучать то, за чем приходишь. Директор ЦИМа (Центра имени Мейерхольда, — ред.) Елена Ковальская как-то назвала это «ожогом». Мы много говорили о том, что ЦИМ — очень комфортное место. Елена говорила об этом с иронией: мол, вам, молодым бунтарям, на самом деле хочется найти тёплое место, где вам будут всё разрешать, где вы будете ставить любые спектакли, которые потом будут отбирать на «Золотую Маску». Но всё это — аквариум, в котором как художник ты постепенно перестаёшь существовать, ведь эти комфорт и признание отбирают у тебя часть твоего процесса изменений. А рождают его непризнание и антагонизм.
Если я всё время буду работать в ЦИМе, я адаптируюсь и получу свой аквариум. Но мне всегда из него будет хотеться вырваться в какую-то очень небезопасную среду.
— Мне показалось любопытным, что «Маму», спектакль о разрыве в коммуникации, вы сделали с представителями другого поколения — народными артистами Анной Алексахиной и Сергеем Мигицко.
— Кажется, они ужасно страдают из-за этого. Про Сергея Мигицко я так ничего и не понял, потому что он наглухо закрыт, но при всём этом он невероятный интуит. Я понимал, что в этом спектакле мне нужно было настроить одного человека — Анну Алексахину. Спектакль так устроен, что она задаёт определённую временную последовательность, расставляет такие ловушки, в которые, если всё будет сделано верно, Мигицко попадёт. И там он может быть собой. Петь песни Окуджавы, и это окажется метамодернистским текстом. Или мы можем к этому отнестись как к чуть ли не ностальгическому проявлению человека, для которого этот звук, это стихосложение, этот набор культурологических феноменов является единственно органичным в выражении себя. Всё это погружается в раствор электронной музыки, которая для Сергея Мигицко — шум. Но вместе получается любопытно.
— А ещё частью спектакля становится театральный критик Татьяна Джурова. Это тоже про преодоление коммуникативного разрыва?
— Да, внутри спектакля есть настоящий театровед — Татьяна Джурова. Она появляется (в записи, естественно) и очень серьёзно предупреждает, что режиссёр Мощицкий — это очень сложно. Многие люди принимают это за чистую монету, хотя понятно, что в этом килограмм иронии! В следующем включении она начинает разбирать всю первую часть. В третьей части она говорит: «Да какой к чёрту разбор!», — и вспоминает, как её папа бросил маму. А в четвёртой просто плачет под аккомпанемент бардов Никитиных. При том, что в то же время Анна Алексахина существует в очень подробном, техничном, выверенном, разряженном, прозрачном монологе, который всё время повторяется, но в итоге выводит в онтологической план. То есть, спектакль идёт в разные стороны: ни эстетически, ни смыслово у него нет одного направления.
— А что такое ваш спектакль «Ад это я» в Центре имени Мейерхольда? Кроме того, что это ваша совместная работа с продюсером Марией Слоевой, драматургом Асей Волошиной и композитором Дмитрием Саратским?
— Это во многом спектакль о том, что всё, что мы говорим, долетает до адресата в ужасно искажённом виде. Я сказал Асе: «Пиши, что хочешь, но ты будешь внутри текста». Это такой договор с дьяволом: тебе предлагают свободу, но предупреждают, что ты вечно будешь заключён в этой системе. Обычно драматург пишет текст, и когда он ставит точку, высвобождается из него. А этот текст так устроен, что Ася, находясь в центре, видит, как её изначальные замыслы многократно перерождаются и возвращаются к ней совершенно видоизменёнными. Этот процесс, когда автор находится внутри своего произведения, которое живёт вместе с ним, мне очень интересен.
— Театр Панова для вас скорее ЦИМ, чем театр имени Ленсовета?
— Ближе к ЦИМу, но без публики ЦИМа, готовой к любым экспериментам. Если честно, я до сих пор не понял зрителей Молодёжного театра. Знаю по «Истории одного города», что они не совершают массовый исход.
В Москве на «Золотой маске», в те четыре минуты, когда артисты просто лежат и молчат в разряженной паузе, половина зала просто вышла с криками «Позор!».
Для меня очень важен процесс, когда на поле спектакля у людей происходит конфликт с произведением искусства. Когда они получают нечто такое, с чем вообще не понимают, как себя вести. На «Маске» зрители оказались в ненормативном пространстве. Почему они убегали? Потому что хотели вернуться в пространство норматива, где всё понятно: в гардеробе выдают куртку, в буфете можно заказать кофе. А здесь вообще непонятно, что происходит: часть зала уже бежит, артисты лежат и молчат… Для многих это очищенное пространство — кайф, а кто-то его очень боится.
— Почему вы выбрали «Книгу непокоя» для постановки?
— Фернандо Пессоа — это абсолютно гениальное существо, которое отвечает на все ваши вопросы. «Книга непокоя» — это поэт, который живёт у тебя дома и иногда с тобой разговаривает о тебе самом. Его гетеронимы (не просто псевдонимы, а полноценные индивидуальности, каждый со своей биографией, философией, верой и стилем, — ред.) — это те же субличности одного человека, которые между собой спорят. Я тоже всё время нахожусь в разладе с самим собой. Чтобы быть честным с собой, мне нужно признать, что во мне сто человек. Один материалист, один метафизик, один поэт, один агностик, один верующий, один атеист…
Я вечером с собой договариваюсь: давай завтра решим, что мир такой. А утром просыпаешься, и оказывается, что человека, с которым ты вчера договорился, уже нет.
Мы ужасно запутались. Но вот Пессоа как-то распутывает. Я, когда его читаю, выдыхаю. Он какие-то моменты проясняет через поэзию, образность, какое-то печальное бесплотное смотрение в пустоту звёздного неба. Но как будто это и есть возвращение в действительность. Причём совершенно не хайдеггеровское, не ницшеанское, а очень оптимистическое. В нём много кристально высветленной печали. Не печали как грусти, а как свойства жизнепротекания.
Это не совсем книга, это что-то другое. Как и театр, она темпоральна и процессуальна, она видоизменяется даже с точки зрения собственной комплектации.
— Как вы с артистами работаете над спектаклем?
— У меня ощущение, что мне ничего не надо делать. Просто принести эту книжку, вместе с артистами её почитать и попробовать настроиться на её звучание. Она очень сильно фонит. Мне кажется, ребята уже чувствуют этот фон. Когда мы в первый раз встретились, они тоже такие: «Что?..». Мы начали читать, потом закрыли, а сейчас, мне кажется, в них зародился этот азарт поиска самих себя в этой книжке. Каждый день они приносят какие-то фрагменты и говорят: «Смотрите, это я». И это самое крутое, когда я не навязываю концепцию, не надеваю на них то, что им не идёт. В какой-то момент они смотрят туда, и видят только парня в очках и шляпе, который в 1935 году уже умер. А на следующий день смотрят, и там проявляются их собственные черты.
— Вы иногда говорили, что зритель перед походом в театр всё-таки должен проделать какую-то работу, как-то подготовиться. А тут как подготовиться?
— Я так говорил? Бросьте. Я придумал такую штуку: развёрнутую программку в телеграм-канале. Там будет весь наш путь: тексты, музыка, фотографии, эскизы пространства, тот материал, который будет создаваться во время спектакля… Чтобы зритель смог у себя в телефоне вернуться к увиденному. Или до спектакля там посёрфить и настроиться.
— Ответы на какие вопросы вы находите в «Книге непокоя»?
— Нет никаких ответов. Смотрите, мы открываем «Книгу непокоя» и получаем: «И я предлагаю тебе эту книгу, потому что знаю, что она прекрасна и бесполезна. Ничему не учит, ничему не заставляет верить, ничего не заставляет чувствовать. Ручей, бегущий в пропасть? — пепел, что развеивает ветер, и не плодородная и не вредная… — я отдал всю душу написанию ее, но не думал о ней, когда писал, а думал лишь о себе, что я печален, и о тебе, что ты — никто». Что мне добавить? Все мои собственные тексты об этом. Даже ребята говорят: «Мы на „Истории города“ об этом говорили!». Да, наверное, я кружу вокруг каких-то тем, которые у Пауля Целана или у Фернандо Пессоа выявлены уже в какую-то форму. Мне с этими текстами спокойно и не страшно. Я бы хотел разделить эту интонацию и это ощущение того, что всё запутано, местами жутковато, очень печально, но совершенно прекрасно.
Премьера спектакля «Книга непокоя» состоится в Архангельском молодёжном театре 17 и 18 апреля.